Откуда мы знаем, что мы что-то знаем?
В «Размышлениях о первой философии» Рене Декарт проводит мыслительный эксперимент. Он получил хорошее образование, но можно ли доверять тому, чему его научили? Ведь это — пересказы пересказов кем-то понятых идей. Научные факты оспариваются и оказываются ложными, теории доказываются и отвергаются. Сомневаться — нормально, но как далеко может завести сомнение? Что, если я, Рене Декарт, начну сомневаться во всем? Что я сижу в кресле, что передо мной лежит рукопись, да и что существуют в этом мире вообще такие вещи, как кресла и рукописи и Рене Декарты? Что, если весь мир — иллюзия, творение некоторого злого демона (Deus deceptor), который просто прикалывается над нами, убеждая нас в существовании вещей в этом мире, да и самого мира? Можем ли мы наверняка сказать, что что-то — есть, и иметь возможность доказать, что в этом случае злой демон точно не играет с нами?
Мысленный эксперимент Декарта показывает — да не особо. Уверенности в знании истины он противопоставляет другую крайность — уверенность в невозможности отличить истину от обмана, в необходимости отринуть существующие убеждения.
Но как с этим жить-то? В тотальном нигилизме?
Нет, говорит Декарт. Ведь есть последний оплот — единственная вещь, которую во всем этом торжестве радикального вопрошания мы не можем поставить под сомнение: наше существование. Если я сомневаюсь в истинности всего — даже самого себя, — должно существовать что-то, что сомневается. Даже мысль о несуществовании Я должна хоть у кого-то возникнуть. Если есть мысль — есть некто, субъект, который её помыслил. То самое: я мыслю, следовательно, я существую, когито эрго сум, или, точнее и ближе к идее самого Декарта — дубито эрго когито эрго сум, я сомневаюсь, следовательно, я мыслю, следовательно, я существую.
Декарт в «Размышлениях» приходит к доказательству существования Бога (ради этого все и затевалось). Но вообще злой демон — удивительно современная мысль.
Декарт разделял формальную реальность (то, что буквально, физически существует) и репрезентативную реальность (идеи и представления о формальной реальности, которые возникают в нашей голове). Связь между этими двумя реальностями не такая прямая, как может показаться. Именно репрезентативную реальность искажает злой демон.
Он, по Декарту, обладает несколькими ключевыми характеристиками: он всемогущ (он не отвлекается от обманывания Декарта и в его распоряжении все возможные ресурсы), он умен (он может обмануть Декарта) и он по природе обманчив (он хочет обмануть Декарта). Он может и хочет вложить свои идеи в голову Декарта, чтобы тот воспринимал мир так, как демону угодно.
Декарт не предполагает, что злой демон действительно существует, но Декарт, представляется, жил куда менее…опосредованно. Мы же в современном мире в большой степени существуем внутри систем, чья основная задача — формировать нашу репрезентативную реальность: медиа, социальные сети, ИИ, бесконечные эксперты и гуру производят утверждения о реальности, которые мы не можем проверить, не обратившись к другим наборам иллюзий. Мы буквально окружены злыми демонами, которые тратят все свое время и ресурсы на то, чтобы ввести нас в иллюзию, сманипулировать нашей репрезентативной реальностью.
Но идея не в том, чтобы опрокинуть нас в отрицание. Напротив, это лекарство, конец всех сомнений. Потому что наш старый друг Рене предлагает нам удивительную вещь. Если есть шанс, что утверждение (скажем, «Земля вращается вокруг Солнца» или «такой-то политик ест детей») может оказаться ложным, оказаться игрой злого демона, если у нас нет возможности самостоятельно (!) установить неоспоримую, однозначную, фактическую (!!) истинность этого утверждения, то нам стоит относиться к нему как к ложному, а не как к железобетонной истине. Это не значит, что никакой формальной реальности не существует — но мы, так получилось, окружены силами, единственная задача которых — представить нам свою её репрезентацию.
Поэтому, как минимум, можно раз в день спрашивать самого себя: кстати, а я сегодня вообще сомневался?
В «Размышлениях о первой философии» Рене Декарт проводит мыслительный эксперимент. Он получил хорошее образование, но можно ли доверять тому, чему его научили? Ведь это — пересказы пересказов кем-то понятых идей. Научные факты оспариваются и оказываются ложными, теории доказываются и отвергаются. Сомневаться — нормально, но как далеко может завести сомнение? Что, если я, Рене Декарт, начну сомневаться во всем? Что я сижу в кресле, что передо мной лежит рукопись, да и что существуют в этом мире вообще такие вещи, как кресла и рукописи и Рене Декарты? Что, если весь мир — иллюзия, творение некоторого злого демона (Deus deceptor), который просто прикалывается над нами, убеждая нас в существовании вещей в этом мире, да и самого мира? Можем ли мы наверняка сказать, что что-то — есть, и иметь возможность доказать, что в этом случае злой демон точно не играет с нами?
Мысленный эксперимент Декарта показывает — да не особо. Уверенности в знании истины он противопоставляет другую крайность — уверенность в невозможности отличить истину от обмана, в необходимости отринуть существующие убеждения.
Но как с этим жить-то? В тотальном нигилизме?
Нет, говорит Декарт. Ведь есть последний оплот — единственная вещь, которую во всем этом торжестве радикального вопрошания мы не можем поставить под сомнение: наше существование. Если я сомневаюсь в истинности всего — даже самого себя, — должно существовать что-то, что сомневается. Даже мысль о несуществовании Я должна хоть у кого-то возникнуть. Если есть мысль — есть некто, субъект, который её помыслил. То самое: я мыслю, следовательно, я существую, когито эрго сум, или, точнее и ближе к идее самого Декарта — дубито эрго когито эрго сум, я сомневаюсь, следовательно, я мыслю, следовательно, я существую.
Декарт в «Размышлениях» приходит к доказательству существования Бога (ради этого все и затевалось). Но вообще злой демон — удивительно современная мысль.
Декарт разделял формальную реальность (то, что буквально, физически существует) и репрезентативную реальность (идеи и представления о формальной реальности, которые возникают в нашей голове). Связь между этими двумя реальностями не такая прямая, как может показаться. Именно репрезентативную реальность искажает злой демон.
Он, по Декарту, обладает несколькими ключевыми характеристиками: он всемогущ (он не отвлекается от обманывания Декарта и в его распоряжении все возможные ресурсы), он умен (он может обмануть Декарта) и он по природе обманчив (он хочет обмануть Декарта). Он может и хочет вложить свои идеи в голову Декарта, чтобы тот воспринимал мир так, как демону угодно.
Декарт не предполагает, что злой демон действительно существует, но Декарт, представляется, жил куда менее…опосредованно. Мы же в современном мире в большой степени существуем внутри систем, чья основная задача — формировать нашу репрезентативную реальность: медиа, социальные сети, ИИ, бесконечные эксперты и гуру производят утверждения о реальности, которые мы не можем проверить, не обратившись к другим наборам иллюзий. Мы буквально окружены злыми демонами, которые тратят все свое время и ресурсы на то, чтобы ввести нас в иллюзию, сманипулировать нашей репрезентативной реальностью.
Но идея не в том, чтобы опрокинуть нас в отрицание. Напротив, это лекарство, конец всех сомнений. Потому что наш старый друг Рене предлагает нам удивительную вещь. Если есть шанс, что утверждение (скажем, «Земля вращается вокруг Солнца» или «такой-то политик ест детей») может оказаться ложным, оказаться игрой злого демона, если у нас нет возможности самостоятельно (!) установить неоспоримую, однозначную, фактическую (!!) истинность этого утверждения, то нам стоит относиться к нему как к ложному, а не как к железобетонной истине. Это не значит, что никакой формальной реальности не существует — но мы, так получилось, окружены силами, единственная задача которых — представить нам свою её репрезентацию.
Поэтому, как минимум, можно раз в день спрашивать самого себя: кстати, а я сегодня вообще сомневался?
1❤59👍6
Интересный тейк. Человек взаимодействует с миром с помощью чисел (основа вычислительной науки: компьютерная наука, физика) и с помощью слов (основа гуманитарной науки: философия, риторика, поэзия). Сейчас мы стоим у поворота: ключевой станет именно «семантическая власть» (недостаточность перевода слова power: навык, который сейчас будет очень важно иметь). Семантика, в широком смысле, это работа со словами — а значит, со смысловой тканью бытия.
Мы видели такой поворот в истории. Раньше численное, научное познание было ограничено в своей возможности произвести эффект на мир: ну понял ты в 18 веке, как работают пчелы, и что? Научные открытия использовались для развития философских концепций — картин мира, политических устройств, этики и «как стоит жить» (религия, социальные ценности, персональная практика жизни). Но последние полтора столетия научный, численный способ имел огромный эффект: зная, как работают пчелы, мы можем построить промышленную систему, которая кормит миллионы людей. (Параллельно мы...уничтожаем пчел, что может стоить человечеству жизни. Но это и есть одна из причин поворота к важности семантики). Знание, как работает гравитация, в 18 веке было...бессмысленно. Знание, как работает гравитация сейчас, бесценно и приводит к технологическим изменениям. Сейчас мы видим этот перекос: технологический принцип работы с миром определяет то, как мир устроен.
Но вот мы достигли определенного технологического пика. Сейчас нам нужен именно семантический принцип работы с миром, человеческий принцип — и философия, в широком смысле, лучший способ тренировать этот семантический навык, в том числе, чтобы работать с этой силой, которую предоставляют ЛЛМ-ки и прочая машинерия.
Но философия может быть больше, чем только рабочим инструментом — она может дать «практическую мудрость», глубокое понимание, как мне жить хорошо. В чем разница? Первый способ — это решение проблем в реальном мире, и не так важно, кто и как их решит. Неважно, кто и как найдет лекарство от рака, если оно будет найдено. Но второй способ — персональный, индивидуализированный — именно я должен знать, как, скажем, строить отношения с людьми и с самим собой. Это знание, которое должно быть именно у меня, именно я должен быть тем, кто его для себя откроет и им воспользуется для своей жизни.
Инструментальные задачи может взять на себя ИИ или любая другая технология — мне нужно, чтобы мои проблемы в реальном мире были решены. Практические задачи проживания собственной жизни должны быть решены мной — именно я должна решить, какие ценности верны для меня, какие истины о том, как мне прожить хорошую жизнь, должны быть произведены мной и содержаться не в какой-то модели — они должны содержаться, за неимением лучшего слова, в моей душе. ИИ может решить внешние проблемы — но внутренние проблемы можем решить только мы сами.
Отсюда — уже мое — беспокойство: мы делаем что-то не то, когда просим ИИ решить задачи, касающиеся проживания жизни. Когда мы начинаем просить у него советов, как общаться с друзьями или переживать сложные эмоции. Когда мы просим его об инсайтах, когда загружаем туда свои разговоры с психотерапевтом и просим ИИ заменить живого собеседника, живое присутствие Другого. Нам нужны инсайты, которые производятся нашими собственными душевными силами, нужны решения, которые мы принимаем сами — потому что это, по сути, и есть жизнь, это и есть Я. Когда мы просим ИИ взять на себя семантическую ответственность — мы просим машину решить человеческую задачу. Давай, поживи за меня. Реши мою жизнь, как ты умеешь — то есть инструментально.
И мне кажется, это-то и пугает: мы сталкиваемся с реальностью, где наши банальные задачи за нас могут быть решены технологией, и нам остается проживать свою жизнь неопосредованно. Кто я такой в этом обновленном мире? В чем моя ценность — для меня лично? Как мне собой распорядиться? На эти вопросы, представляется, надо искать ответы не у моделек, для которых слова лишены смысла. Жизнь — не такая уж банальная задача.
Мы видели такой поворот в истории. Раньше численное, научное познание было ограничено в своей возможности произвести эффект на мир: ну понял ты в 18 веке, как работают пчелы, и что? Научные открытия использовались для развития философских концепций — картин мира, политических устройств, этики и «как стоит жить» (религия, социальные ценности, персональная практика жизни). Но последние полтора столетия научный, численный способ имел огромный эффект: зная, как работают пчелы, мы можем построить промышленную систему, которая кормит миллионы людей. (Параллельно мы...уничтожаем пчел, что может стоить человечеству жизни. Но это и есть одна из причин поворота к важности семантики). Знание, как работает гравитация, в 18 веке было...бессмысленно. Знание, как работает гравитация сейчас, бесценно и приводит к технологическим изменениям. Сейчас мы видим этот перекос: технологический принцип работы с миром определяет то, как мир устроен.
Но вот мы достигли определенного технологического пика. Сейчас нам нужен именно семантический принцип работы с миром, человеческий принцип — и философия, в широком смысле, лучший способ тренировать этот семантический навык, в том числе, чтобы работать с этой силой, которую предоставляют ЛЛМ-ки и прочая машинерия.
Но философия может быть больше, чем только рабочим инструментом — она может дать «практическую мудрость», глубокое понимание, как мне жить хорошо. В чем разница? Первый способ — это решение проблем в реальном мире, и не так важно, кто и как их решит. Неважно, кто и как найдет лекарство от рака, если оно будет найдено. Но второй способ — персональный, индивидуализированный — именно я должен знать, как, скажем, строить отношения с людьми и с самим собой. Это знание, которое должно быть именно у меня, именно я должен быть тем, кто его для себя откроет и им воспользуется для своей жизни.
Инструментальные задачи может взять на себя ИИ или любая другая технология — мне нужно, чтобы мои проблемы в реальном мире были решены. Практические задачи проживания собственной жизни должны быть решены мной — именно я должна решить, какие ценности верны для меня, какие истины о том, как мне прожить хорошую жизнь, должны быть произведены мной и содержаться не в какой-то модели — они должны содержаться, за неимением лучшего слова, в моей душе. ИИ может решить внешние проблемы — но внутренние проблемы можем решить только мы сами.
Отсюда — уже мое — беспокойство: мы делаем что-то не то, когда просим ИИ решить задачи, касающиеся проживания жизни. Когда мы начинаем просить у него советов, как общаться с друзьями или переживать сложные эмоции. Когда мы просим его об инсайтах, когда загружаем туда свои разговоры с психотерапевтом и просим ИИ заменить живого собеседника, живое присутствие Другого. Нам нужны инсайты, которые производятся нашими собственными душевными силами, нужны решения, которые мы принимаем сами — потому что это, по сути, и есть жизнь, это и есть Я. Когда мы просим ИИ взять на себя семантическую ответственность — мы просим машину решить человеческую задачу. Давай, поживи за меня. Реши мою жизнь, как ты умеешь — то есть инструментально.
И мне кажется, это-то и пугает: мы сталкиваемся с реальностью, где наши банальные задачи за нас могут быть решены технологией, и нам остается проживать свою жизнь неопосредованно. Кто я такой в этом обновленном мире? В чем моя ценность — для меня лично? Как мне собой распорядиться? На эти вопросы, представляется, надо искать ответы не у моделек, для которых слова лишены смысла. Жизнь — не такая уж банальная задача.
YouTube
Philosophy is the Last Subject Worth Studying
How to Prepare for the AI Age
1❤33🔥9👍1
Гребер и Уэнгроу в «Заря всего. Новая история человечества» (тут пересказывала их лекцию/эссе на тему):
Мне кажется, невозможно заниматься социальной теорией и не коробиться периодически от ощущения, что то, что ты говоришь или пишешь, звучит слишком упрощенно. При этом есть две большие разницы: можно сознательно упрощать, чтобы вывести принцип или сделать идею более ясной (понимая при этом, что реальность на самом деле устроена сложнее), а можно утверждать, что реальность действительно устроена настолько просто (как её описал Гоббс, Руссо, Фукуяма, Пинкер, Харари, etc). Это создает две проблемы: выборочное внимание (мы видим то, что подтверждает нашу точку зрения, а противное — не видим) и слепоту к слабостям собственной теории (мы перестаем видеть в ней недостатки).
Но само по себе это стремление во что-то, уже, наконец, уверовать, как в истину, очень понятно и манит — мы подспудно ждем, когда же наука убедительно и, самое главное, просто ответит на наши Большие Вопросы. Сложные ответы кажутся какими-то недостаточными и полными оговорок, как будто автор сам не до конца знает ответ. Это неслучайно: он и не знает.
При этом есть дисциплины, которые предполагают обратное движение — например, ну да, философия, сознательное и, возможно, кое-где чрезмерное усложнение какого-то кусочка реальности. Философию иногда называют искусством проводить различия, и это первое условие ясного мышления. Философия (особенно — философия науки) способна предложить взгляд со стороны (outsight), тогда как наука пытается ответить на конкретные вопросы (получить insights).
Приходится постоянно переходить с одного уровня на другой — и, главное, не пытаться упрощать там, где стоит усложнять, и наоборот, и не забывать, что зачастую мы обсуждаем не реальность, а её карикатуру. (Вот это конечно — совсем не банальная задача).
Конечно, нельзя забывать: социальная теория неизбежно предполагает определенное упрощение. Например, почти про любое действие человека можно сказать, что в нем есть политический, экономический, психо-сексуальный аспект и так далее. По большей части социальная теория — игра, в которой мы делаем вид, просто ради дискуссии, что существует лишь какой-то один из этих аспектов. По сути, мы сводим всё к карикатуре, и это позволяет нам выявить закономерности, которые в противном случае остались бы невидимыми. В результате весь настоящий прогресс в социальных науках стал возможен благодаря тем, кому хватало смелости говорить вещи, в конечном приближении слегка нелепые: работы Карла Маркса, Зигмунда Фрейда или Клода Леви-Стросса — это лишь несколько характерных примеров. Нужно упростить мир, чтобы открыть в нем что-то новое. Проблема возникает, когда открытие давно совершено, а люди продолжают упрощать.
Высказывания Гоббса и Руссо были ошеломляющими и глубокими для их современников, открывали новые просторы воображению. Теперь же эти идеи звучат банально. В них нет ничего, что оправдывало бы продолжающееся упрощение истории человечества. Современные социологи сводят людей прошлого до двухмерных карикатур не столько для того, чтобы продемонстрировать что-то незаурядное, а потому, что, по их представлениям, именно такой формы «научности» от них ожидают. В результате это лишь обедняет историю и, как следствие, — наше представление о возможном.
Мне кажется, невозможно заниматься социальной теорией и не коробиться периодически от ощущения, что то, что ты говоришь или пишешь, звучит слишком упрощенно. При этом есть две большие разницы: можно сознательно упрощать, чтобы вывести принцип или сделать идею более ясной (понимая при этом, что реальность на самом деле устроена сложнее), а можно утверждать, что реальность действительно устроена настолько просто (как её описал Гоббс, Руссо, Фукуяма, Пинкер, Харари, etc). Это создает две проблемы: выборочное внимание (мы видим то, что подтверждает нашу точку зрения, а противное — не видим) и слепоту к слабостям собственной теории (мы перестаем видеть в ней недостатки).
Но само по себе это стремление во что-то, уже, наконец, уверовать, как в истину, очень понятно и манит — мы подспудно ждем, когда же наука убедительно и, самое главное, просто ответит на наши Большие Вопросы. Сложные ответы кажутся какими-то недостаточными и полными оговорок, как будто автор сам не до конца знает ответ. Это неслучайно: он и не знает.
При этом есть дисциплины, которые предполагают обратное движение — например, ну да, философия, сознательное и, возможно, кое-где чрезмерное усложнение какого-то кусочка реальности. Философию иногда называют искусством проводить различия, и это первое условие ясного мышления. Философия (особенно — философия науки) способна предложить взгляд со стороны (outsight), тогда как наука пытается ответить на конкретные вопросы (получить insights).
Приходится постоянно переходить с одного уровня на другой — и, главное, не пытаться упрощать там, где стоит усложнять, и наоборот, и не забывать, что зачастую мы обсуждаем не реальность, а её карикатуру. (Вот это конечно — совсем не банальная задача).
❤20🔥6💯4
Спасет ли нас интуиция?
Или упражнение в расшифровке публичного выступления. Вот была такая своеобразно техно-тревожная речь Ильи Суцкевера в Торонто. Как её можно понять?
Во-первых, показательно место — университет. Академия как институция — место, где осмысляется, концептуализируется и объясняется реальность, но еще академия — живуча. Здесь люди веками делают то, что мало возможно где-либо еще. Именно академия переживает все — кризисы, войны, развалы империй, слом ценностных и исторических систем, новый рэп и старый рок и бабулин свитерок.
Во-вторых, показательна структура речи. Сначала он вспоминает студенческие годы и благодарит университет за то, что мог заниматься тем, что ему интересно. Потом говорит — знаете, мне очень сложно перестать думать, что мне стоило сделать иначе в прошлом, где я ошибся. Но сейчас критически важно сосредоточиться на том, что делать дальше, нельзя впадать в паралич сожалений о прошлом. Наконец, третья часть уже непосредственно посвящена ИИ (хотя первые две были тоже, безусловно, про это): пожалуйста, говорит он, не отворачивайтесь, обращайте ваше специфически заточенное внимание на то, что происходит в сфере ИИ. Когда-нибудь ИИ сможет делать все, что может делать человек. Знаменательно, что он нигде не говорит, что это…хорошо, или как-то вдохновляюще, или юпиии, прогресс — он использует слова «беспрецендентно», «экстремально», «непредсказуемо», «драматично», «радикально» и тд. Это просто случится. И смотреть туда, в эту версию будущего для людей, чья профессия — думать и анализировать, сейчас самое важное дело.
По сути, он говорит: меня, говорит он, сюда завело любопытство, поддержанное в этих стенах, я уже не могу повернуть этот фарш назад, я сыграл огромную роль в том, что наше будущее изменится до неузнаваемости, меня захватывают эмоции, когда я думаю об этом. Но у вас уже нет такого выбора, какой еще был у меня: огромные изменения неизбежны, и они еще могут быть не катастрофическими.
О чем он просит выпускников университета? Принимайте реальность такой, какая она есть, старайтесь не сожалеть о прошлом, не искать виноватых и не увлекаться чувством несправедливости, попытайтесь улучшить ситуацию. Все это звучит очень тревожно, почти алармистски, почти как — возможно, в том числе из-за меня у вас не будет будущего, но вы-то еще можете успеть что-то с этим сделать.
В-третьих, показательно, какую силу он призывает академическое сообщество использовать, как именно думать, как именно анализировать — в этом весь смысл его выступления. Он просит их обратиться не к технологической экспертизе, даже не к этике или гуманитарному познанию, вообще не к научному методу. Он призывает идти глубже, человечнее: развивать интуицию. Не для того, чтобы проверять ИИ интеллектуально — совсем скоро этот поезд уйдет. Нет — вы должны научиться чувствовать, когда ИИ притворяется тем, чем на самом деле не является, когда он начинает делать не свою работу.
И это, конечно, замечательно. В конце концов, именно человек решает, прошла ли моделька тест Тьюринга. Только человек может сделать это различение, сказать — да, вот в этом человек отличается от машины. Пусть GPT-5 не всегда правильно отвечает, кто сейчас президент США, но в какой-то момент на фактах ИИ будет не поймать. We will need to learn how to intuit — полагаться не на факты, а на ощущения; чувствовать человеческое, оставлять человеческое за человеком.
Со одной стороны, радует знать, что человечность еще интересует кого-то в техно-секторе, пусть и чувака, который давно себе обустроил бункер. С другой стороны, как говорила Ханна Гэтсби, hindsight is a gift, stop wasting my time.
(Один пост про ИИ = примерно часик потом нужно трогать траву и смотреть, как опадают на сентябрьском солнце желтые листья с берез, в общем, заняться человеческим. Это такое правило, должно быть прописано в законах Асиломара).
Или упражнение в расшифровке публичного выступления. Вот была такая своеобразно техно-тревожная речь Ильи Суцкевера в Торонто. Как её можно понять?
Во-первых, показательно место — университет. Академия как институция — место, где осмысляется, концептуализируется и объясняется реальность, но еще академия — живуча. Здесь люди веками делают то, что мало возможно где-либо еще. Именно академия переживает все — кризисы, войны, развалы империй, слом ценностных и исторических систем, новый рэп и старый рок и бабулин свитерок.
Во-вторых, показательна структура речи. Сначала он вспоминает студенческие годы и благодарит университет за то, что мог заниматься тем, что ему интересно. Потом говорит — знаете, мне очень сложно перестать думать, что мне стоило сделать иначе в прошлом, где я ошибся. Но сейчас критически важно сосредоточиться на том, что делать дальше, нельзя впадать в паралич сожалений о прошлом. Наконец, третья часть уже непосредственно посвящена ИИ (хотя первые две были тоже, безусловно, про это): пожалуйста, говорит он, не отворачивайтесь, обращайте ваше специфически заточенное внимание на то, что происходит в сфере ИИ. Когда-нибудь ИИ сможет делать все, что может делать человек. Знаменательно, что он нигде не говорит, что это…хорошо, или как-то вдохновляюще, или юпиии, прогресс — он использует слова «беспрецендентно», «экстремально», «непредсказуемо», «драматично», «радикально» и тд. Это просто случится. И смотреть туда, в эту версию будущего для людей, чья профессия — думать и анализировать, сейчас самое важное дело.
По сути, он говорит: меня, говорит он, сюда завело любопытство, поддержанное в этих стенах, я уже не могу повернуть этот фарш назад, я сыграл огромную роль в том, что наше будущее изменится до неузнаваемости, меня захватывают эмоции, когда я думаю об этом. Но у вас уже нет такого выбора, какой еще был у меня: огромные изменения неизбежны, и они еще могут быть не катастрофическими.
О чем он просит выпускников университета? Принимайте реальность такой, какая она есть, старайтесь не сожалеть о прошлом, не искать виноватых и не увлекаться чувством несправедливости, попытайтесь улучшить ситуацию. Все это звучит очень тревожно, почти алармистски, почти как — возможно, в том числе из-за меня у вас не будет будущего, но вы-то еще можете успеть что-то с этим сделать.
В-третьих, показательно, какую силу он призывает академическое сообщество использовать, как именно думать, как именно анализировать — в этом весь смысл его выступления. Он просит их обратиться не к технологической экспертизе, даже не к этике или гуманитарному познанию, вообще не к научному методу. Он призывает идти глубже, человечнее: развивать интуицию. Не для того, чтобы проверять ИИ интеллектуально — совсем скоро этот поезд уйдет. Нет — вы должны научиться чувствовать, когда ИИ притворяется тем, чем на самом деле не является, когда он начинает делать не свою работу.
И это, конечно, замечательно. В конце концов, именно человек решает, прошла ли моделька тест Тьюринга. Только человек может сделать это различение, сказать — да, вот в этом человек отличается от машины. Пусть GPT-5 не всегда правильно отвечает, кто сейчас президент США, но в какой-то момент на фактах ИИ будет не поймать. We will need to learn how to intuit — полагаться не на факты, а на ощущения; чувствовать человеческое, оставлять человеческое за человеком.
Со одной стороны, радует знать, что человечность еще интересует кого-то в техно-секторе, пусть и чувака, который давно себе обустроил бункер. С другой стороны, как говорила Ханна Гэтсби, hindsight is a gift, stop wasting my time.
(Один пост про ИИ = примерно часик потом нужно трогать траву и смотреть, как опадают на сентябрьском солнце желтые листья с берез, в общем, заняться человеческим. Это такое правило, должно быть прописано в законах Асиломара).
❤28🔥12👍6
Тема, видимо, настолько свежая, что еще даже смешных мемов про ai psychosis пока не наклепали.
❤8
Контролируем ли мы свои убеждения — и как часто действуем, опираясь на них?
В эпистемологии любят рассуждать о произвольности суждений. Мы должны иметь возможность формировать свои суждения, иначе нас будет сложно по ним оценивать. Но до какой степени наши убеждения — наши? Управляем ли мы ими также, как, скажем, своей правой рукой — хочу, гребу, хочу, не гребу? Можем ли мы сформировать какое-то убеждение, руководствуясь прагматичными целями? Например, смогу ли я убедить себя, что принцесса Диана жива, если мне дадут 500 млн долларов (а ведь некоторые в этом убеждены — подозреваю, бесплатно)? Почему какие-то убеждения более «успешны»? В общем, славные вопросы на вечер, если у вас давно голова не болела.
Но зачем мы обо всем этом думаем? Нам интересно, почему люди делают то, что делают, и не делают того, чего не делают. Если мы знаем, что через пятьдесят лет Лос-Анджелес то ли уйдет под воду, то ли сгорит в лесном пожаре, почему мы ничего не делаем? Почему люди не меняют что-то в жизни, даже если это необходимо, чтобы выжить? Почему, зная что-то или будучи в чем-то искренне убежденным, мы порой действуем иначе?
Например, мы можем предположить (как делает Тамар Гендлер), что зачастую убеждения не так уж и сильно влияют на поступки. По соседству с убеждениями (beliefs) есть aliefs — автоматические состояния и реакции, от которых чаще, чем нам кажется, зависит наше поведение. Нас пугают фильмы ужасов, хотя мы знаем, что сидим дома на диванчике, и нам ничего не угрожает. Возвращаясь за кошельком, тянет скорчить рожу в зеркале, хотя мы ни во что такое не верим. Голосуем за демократов и верим в доброе и вечное, но при удобном случае даем взяточку или голосуем против социального жилья в нашем районе. Сложнее пульнуть дротик в фотографию любимого человека, чем незнакомца. Почему мы делаем вещи, которые не соответствуют, а порой и противоречат тому, что мы считаем реальным и правильным?
Alief — это не ценность и не убеждение, это более основательное состояние, которое и вызывает belief-behavior mismatch (я знаю, что приметы не работают, но по дереву постучу). Они задействуют разные наборы аффективных, когнитивных и поведенческих ассоциативных паттернов. Скажем, я могу перевести часы на пять минут вперед — и я буду железобетонно знать, что они переведены, но я все равно почувствую, что опаздываю, когда посмотрю на часы.
(Понятно, что можно рассуждать об источниках aliefs — я могу сколько угодно знать, что не умру, если решу пройтись по стеклянной галерее над Великим Каньоном, но голос во мне будет шептать, что мы сдохнем сдохнем сдохнем. Воспитание, эволюция, биохимия, опыт моего физического тела, опыт моих предков — да, но с точки зрения эпистемологии нам важно, как устроено наше сознание, а не почему именно так).
Сосуществование beliefs и aliefs многое может объяснить. Например, почему так сложно изменить существующие привычки, почему знать, как правильно, недостаточно: я знаю (believe) лучше всех, что надо лечь спать пораньше, но я alieve в этот момент что-то другое (сериальчик до трех утра). Идея aliefs показывает — ты не можешь вырационализировать себя из состояния (а это состояние — ментальное, физическое) alief, потому что это две разные системы.
Еще можно поспекулировать, что эмоциональная привязанность к искусственным собеседникам тоже задействует aliefs: люди знают, что они не разговаривают с живым человеком, что это просто языковая модель, которая пытается угадать, какое слово должно идти следующим. И тем не менее, люди в разговорах с ИИ alieve нечто иное — несмотря на наличие знания о том, что в этом опыте нет ничего нового, живого или хоть сколько-нибудь оригинального, они испытывают такие эмоции, как будто оно есть.
При этом, как концептуально почти невозможно сформировать убеждение силой воли, так и практически почти невозможно alieve нечто по своему желанию. Поэтому еще один интересный вопрос: почему мы alieve разные вещи?
(В этом рассуждении можно узнать систему 1 и систему 2 — beliefs и aliefs появились в статье Тамар Гендлер (Tamar Gendler) 2008 года как sort of pun на теорию дуального процесса).
В эпистемологии любят рассуждать о произвольности суждений. Мы должны иметь возможность формировать свои суждения, иначе нас будет сложно по ним оценивать. Но до какой степени наши убеждения — наши? Управляем ли мы ими также, как, скажем, своей правой рукой — хочу, гребу, хочу, не гребу? Можем ли мы сформировать какое-то убеждение, руководствуясь прагматичными целями? Например, смогу ли я убедить себя, что принцесса Диана жива, если мне дадут 500 млн долларов (а ведь некоторые в этом убеждены — подозреваю, бесплатно)? Почему какие-то убеждения более «успешны»? В общем, славные вопросы на вечер, если у вас давно голова не болела.
Но зачем мы обо всем этом думаем? Нам интересно, почему люди делают то, что делают, и не делают того, чего не делают. Если мы знаем, что через пятьдесят лет Лос-Анджелес то ли уйдет под воду, то ли сгорит в лесном пожаре, почему мы ничего не делаем? Почему люди не меняют что-то в жизни, даже если это необходимо, чтобы выжить? Почему, зная что-то или будучи в чем-то искренне убежденным, мы порой действуем иначе?
Например, мы можем предположить (как делает Тамар Гендлер), что зачастую убеждения не так уж и сильно влияют на поступки. По соседству с убеждениями (beliefs) есть aliefs — автоматические состояния и реакции, от которых чаще, чем нам кажется, зависит наше поведение. Нас пугают фильмы ужасов, хотя мы знаем, что сидим дома на диванчике, и нам ничего не угрожает. Возвращаясь за кошельком, тянет скорчить рожу в зеркале, хотя мы ни во что такое не верим. Голосуем за демократов и верим в доброе и вечное, но при удобном случае даем взяточку или голосуем против социального жилья в нашем районе. Сложнее пульнуть дротик в фотографию любимого человека, чем незнакомца. Почему мы делаем вещи, которые не соответствуют, а порой и противоречат тому, что мы считаем реальным и правильным?
Alief — это не ценность и не убеждение, это более основательное состояние, которое и вызывает belief-behavior mismatch (я знаю, что приметы не работают, но по дереву постучу). Они задействуют разные наборы аффективных, когнитивных и поведенческих ассоциативных паттернов. Скажем, я могу перевести часы на пять минут вперед — и я буду железобетонно знать, что они переведены, но я все равно почувствую, что опаздываю, когда посмотрю на часы.
(Понятно, что можно рассуждать об источниках aliefs — я могу сколько угодно знать, что не умру, если решу пройтись по стеклянной галерее над Великим Каньоном, но голос во мне будет шептать, что мы сдохнем сдохнем сдохнем. Воспитание, эволюция, биохимия, опыт моего физического тела, опыт моих предков — да, но с точки зрения эпистемологии нам важно, как устроено наше сознание, а не почему именно так).
Сосуществование beliefs и aliefs многое может объяснить. Например, почему так сложно изменить существующие привычки, почему знать, как правильно, недостаточно: я знаю (believe) лучше всех, что надо лечь спать пораньше, но я alieve в этот момент что-то другое (сериальчик до трех утра). Идея aliefs показывает — ты не можешь вырационализировать себя из состояния (а это состояние — ментальное, физическое) alief, потому что это две разные системы.
Еще можно поспекулировать, что эмоциональная привязанность к искусственным собеседникам тоже задействует aliefs: люди знают, что они не разговаривают с живым человеком, что это просто языковая модель, которая пытается угадать, какое слово должно идти следующим. И тем не менее, люди в разговорах с ИИ alieve нечто иное — несмотря на наличие знания о том, что в этом опыте нет ничего нового, живого или хоть сколько-нибудь оригинального, они испытывают такие эмоции, как будто оно есть.
При этом, как концептуально почти невозможно сформировать убеждение силой воли, так и практически почти невозможно alieve нечто по своему желанию. Поэтому еще один интересный вопрос: почему мы alieve разные вещи?
(В этом рассуждении можно узнать систему 1 и систему 2 — beliefs и aliefs появились в статье Тамар Гендлер (Tamar Gendler) 2008 года как sort of pun на теорию дуального процесса).
❤31
Написала ли я этот пост только для того, чтобы репостнуть именно этот мем? Всей правды мы никогда не узнаем.
😁19❤3
Forwarded from Часть речи
Почему же люди эмоционально привязываются к ИИ? Необъяснимо просто, нет ответа!
😁54💯20❤8🤔1
Современный беллетризованный образ сирен из древнегреческих мифов, которые манили Одиссея в пучину морскую — наполовину женщины, наполовину рыбы, русалки, которые влекут мужчин своей прекрасной, многообещающей песней. Привычно (и это зачастую и происходит в современных пересказах или отсылках к этой одной из «первоначальных», автоматически узнаваемых историй в человеческой культуре) достроить эротический, сексуальный, греховный нарратив — сирены манят Одиссея, как женщина манит мужчину, к разврату, и он должен удерживаться от этого, чтобы не совершить моральный проступок и не сойти со своего единственно верного пути.
Это, как водится, нарратив вовсе не древнегреческий — сирены стали русалками в раннем Средневековье. До этого они были наполовину женщинами, наполовину птицами — что, конечно, куда менее сексуально.
Но вот единственная «прямая речь» сирен, которую нам предоставляет Гомер:
Сирены соблазняли Одиссея не красотой и не намеком на телесный разврат — они обещали ему знание. И, как позже трактуют этот миф Адорно и Хорххаймер, у человека (модерна) есть два ответа на эту песнь: заткнуть уши, как делают матросы Одиссея, или привязать себя к мачте, чтобы не иметь возможности ответить на зов. Глухота — нежелание слышать, — или неподвижность — нежелание действовать. Так формируется привычная нам просвещенческая рациональность: мы отказываемся следовать призывам хтонического, первородного, к истине, устаналиваем рациональный контроль над природой. Наша цель — вовсе не знание, ибо заполучить его рискованно. Наша цель — самосохранение. Да, мы просвещенные люди, мы хотим знать факты, но такие, которые не будут призывать нас ни к каким глубоким изменениям. Познание как риск, как тяга, как потенциально разрушительное действие — опасно, в первую очередь для сохранения общественного порядка. Рационализация буквально порабощает Одиссея — глухие матросы только крепче привязывают его, единственного слышащего, к мачте.
Причем сирены обещают Одиссею — буквально — глубочайшее знание: они предлагают ему факты (все, что было), причины (по воле богов) и метафизику (все, что бывает на земле). That's literally all there is to know, финальный приз — теодицея, причина всего зла, будь то религиозная (как думать о зле в мире, где существует всевидящий и всеблагой бог) или светская (как думать о зле в мире, где существует человек и его природа). Они говорят ему — мы расскажем тебе, Одиссей, почему ты страдаешь, почему именно тебе на долю выпали все эти несчастья. Это знание описывал Ницше, его позже описывала и экзистенциальная психология того же Франкла — «у кого есть "зачем" жить, тот может выдержать любое "как"». Вот что манило Одиссея.
Это, как водится, нарратив вовсе не древнегреческий — сирены стали русалками в раннем Средневековье. До этого они были наполовину женщинами, наполовину птицами — что, конечно, куда менее сексуально.
Но вот единственная «прямая речь» сирен, которую нам предоставляет Гомер:
Скорей сюда, Одиссей блистательный, слава
ахейских мужей, остановись, послушай песню.
Никто не проплывет на черном судне, не выслушав
сладостной песни из наших ртов, но сначала
насладится, и плывет домой, насыщенный знанием.
Ведомо все, что терпели в широкой Трое
аргивяне, троянцы — по воле богов, мы знаем
все, что бывает на земле, питающей многих.
Так они пели, издавая прекрасные звуки.
Сердце желало слушать.
Сирены соблазняли Одиссея не красотой и не намеком на телесный разврат — они обещали ему знание. И, как позже трактуют этот миф Адорно и Хорххаймер, у человека (модерна) есть два ответа на эту песнь: заткнуть уши, как делают матросы Одиссея, или привязать себя к мачте, чтобы не иметь возможности ответить на зов. Глухота — нежелание слышать, — или неподвижность — нежелание действовать. Так формируется привычная нам просвещенческая рациональность: мы отказываемся следовать призывам хтонического, первородного, к истине, устаналиваем рациональный контроль над природой. Наша цель — вовсе не знание, ибо заполучить его рискованно. Наша цель — самосохранение. Да, мы просвещенные люди, мы хотим знать факты, но такие, которые не будут призывать нас ни к каким глубоким изменениям. Познание как риск, как тяга, как потенциально разрушительное действие — опасно, в первую очередь для сохранения общественного порядка. Рационализация буквально порабощает Одиссея — глухие матросы только крепче привязывают его, единственного слышащего, к мачте.
Причем сирены обещают Одиссею — буквально — глубочайшее знание: они предлагают ему факты (все, что было), причины (по воле богов) и метафизику (все, что бывает на земле). That's literally all there is to know, финальный приз — теодицея, причина всего зла, будь то религиозная (как думать о зле в мире, где существует всевидящий и всеблагой бог) или светская (как думать о зле в мире, где существует человек и его природа). Они говорят ему — мы расскажем тебе, Одиссей, почему ты страдаешь, почему именно тебе на долю выпали все эти несчастья. Это знание описывал Ницше, его позже описывала и экзистенциальная психология того же Франкла — «у кого есть "зачем" жить, тот может выдержать любое "как"». Вот что манило Одиссея.
1🔥48❤23💯6🕊3
Forwarded from PhilosophyToday
Роже-Поль Друа: «Ницше научил меня нечистоте мысли»
Ницше имел для меня важное значение ещё и благодаря установленной им связи между телом и мыслью. Он погружает философскую мысль в её телесную, аффективную, органическую, инстинктивную, страстную, гневную атмосферу… Это радикальная смена перспективы по сравнению с привычным представлением о философии, которое остаётся актуальным и сегодня. Вопрос метафизики всегда звучит так: «Истинно ли это?» Ницше же постоянно спрашивает: «Кем нужно быть, чтобы мыслить это?» Для любого старого теоретика вопрос об истине ставится в бинарных терминах и подчиняется принципу непротиворечивости: утверждение либо истинно, либо ложно, оно не может быть и тем, и другим одновременно. Любое доказательство должно быть связано, заперто на замок, без изъянов. Ницше же меняет проблему. Он спрашивает, какое тело может произвести такое утверждение, какая гигиена порождает такую мысль. У него есть несколько убийственных фраз о связи между германской философией и количеством картофеля, потребляемого немцами, намекающих на то, что тяжесть их образа мышления связана с их рационом.
(дальше тут)
Ницше имел для меня важное значение ещё и благодаря установленной им связи между телом и мыслью. Он погружает философскую мысль в её телесную, аффективную, органическую, инстинктивную, страстную, гневную атмосферу… Это радикальная смена перспективы по сравнению с привычным представлением о философии, которое остаётся актуальным и сегодня. Вопрос метафизики всегда звучит так: «Истинно ли это?» Ницше же постоянно спрашивает: «Кем нужно быть, чтобы мыслить это?» Для любого старого теоретика вопрос об истине ставится в бинарных терминах и подчиняется принципу непротиворечивости: утверждение либо истинно, либо ложно, оно не может быть и тем, и другим одновременно. Любое доказательство должно быть связано, заперто на замок, без изъянов. Ницше же меняет проблему. Он спрашивает, какое тело может произвести такое утверждение, какая гигиена порождает такую мысль. У него есть несколько убийственных фраз о связи между германской философией и количеством картофеля, потребляемого немцами, намекающих на то, что тяжесть их образа мышления связана с их рационом.
(дальше тут)
❤11
PhilosophyToday
Роже-Поль Друа: «Ницше научил меня нечистоте мысли» Ницше имел для меня важное значение ещё и благодаря установленной им связи между телом и мыслью. Он погружает философскую мысль в её телесную, аффективную, органическую, инстинктивную, страстную, гневную…
Удивительно, насколько идея о связи тела и мысли уже несколько столетий приходит в западную культуру, и все никак не может там закрепиться. Как будто мы, в своем рационалистическом угаре, все пытаемся мысль развоплотить, куда угодно отселить её за пределы тела: то во всезнающий Логос, то в богиню истины, то в богов или бога, то в классическую метафизику, то в идеологию, то вот в чат гопоту (первый мозг никак не желает даровать мне ту жизнь, которую я хочу, может хоть «второй» будет сговорчивее — хотя, может быть, этот кейс скорее ближе к богине истины). Все хочется, чтобы мысль была как-то объективно верна, однозначна, чтобы наконец не было всех этих флуктуаций, этого непостоянства органического существования. Input и output, без вот это вот всего непредсказуемого, темного, интенсивного, влекущего и отвлекающего. Разум как отдельная от тела способность. «Я телом в прахе истлеваю, умом громам повелеваю».
Ницше предлагает образ мышления совершенно обратный — нет, говорит он, никакой объективной мысли, есть бесконечный калейдоскоп мнений, точек зрения, картин мира, онтологических позиций. Это не баг, не ошибка мышления — это фича, только такой реальность и может быть. Поэтому и нет никакого объективного существования — есть только наше восприятие существования.
Совет Ницше: «не доверять ни единой мысли, которая не родилась на воздухе и в свободном движении — когда и мускулы тоже празднуют свой праздник».
При этом современный культ ЗОЖа и фитнеса Ницше не одобрил бы — по куче причин. Во-первых, в западной культуре спорт и диета — это своеобразный капиталистический извод terror management'a (теория управления страхом смерти): мы хотим урвать чуть больше времени, чуть больше жизни, показать смерти кукиш, доказать себе, что это мы владеем собственной жизнью, это мы тут главные (и ножкой — топ). Во-вторых, помешательство на здоровье — это тяга к самосохранению, безопасности, крайняя степень контроля тела, ограничение его (потенциально деструктивных) порывов. В-третьих, уж больно похоже на монашеские аскетические практики — побег от реальности в усмирение плоти, полное превращение тела в функцию (будь то — служение богу или служение стейкхолдерам). И то, и другое противоречит ницшеанскому призыву к интенсивности, к принятию и позитивного, и негативного в себе в равной мере, принятию боли, отчаяния и смерти.
Anyway. Мысль интересная, но, действительно, куда интереснее: кто я такой, если мыслю это, кем мне надо быть, чтобы помыслить что-то еще. И этот вопрос — тоже — не решается рассудочным образом, и, даже — в этом радикальный ницшеанский порыв — не решается ограничениями, дисциплиной в прямом смысле, любой формой принуждения.
Ницше предлагает образ мышления совершенно обратный — нет, говорит он, никакой объективной мысли, есть бесконечный калейдоскоп мнений, точек зрения, картин мира, онтологических позиций. Это не баг, не ошибка мышления — это фича, только такой реальность и может быть. Поэтому и нет никакого объективного существования — есть только наше восприятие существования.
Совет Ницше: «не доверять ни единой мысли, которая не родилась на воздухе и в свободном движении — когда и мускулы тоже празднуют свой праздник».
При этом современный культ ЗОЖа и фитнеса Ницше не одобрил бы — по куче причин. Во-первых, в западной культуре спорт и диета — это своеобразный капиталистический извод terror management'a (теория управления страхом смерти): мы хотим урвать чуть больше времени, чуть больше жизни, показать смерти кукиш, доказать себе, что это мы владеем собственной жизнью, это мы тут главные (и ножкой — топ). Во-вторых, помешательство на здоровье — это тяга к самосохранению, безопасности, крайняя степень контроля тела, ограничение его (потенциально деструктивных) порывов. В-третьих, уж больно похоже на монашеские аскетические практики — побег от реальности в усмирение плоти, полное превращение тела в функцию (будь то — служение богу или служение стейкхолдерам). И то, и другое противоречит ницшеанскому призыву к интенсивности, к принятию и позитивного, и негативного в себе в равной мере, принятию боли, отчаяния и смерти.
Anyway. Мысль интересная, но, действительно, куда интереснее: кто я такой, если мыслю это, кем мне надо быть, чтобы помыслить что-то еще. И этот вопрос — тоже — не решается рассудочным образом, и, даже — в этом радикальный ницшеанский порыв — не решается ограничениями, дисциплиной в прямом смысле, любой формой принуждения.
❤26❤🔥3
Кьеркегор туда же:
(Прежде всего важно не утратить желание ходить. Каждый день я «прихожу» себя в хорошее самочувствие и ухожу от любых недугов. Самые лучшие идеи посетили меня во время прогулок. И, по-моему, нет настолько тягостной мысли, чтобы от неё нельзя было уйти на прогулку. Чем дольше ты находишься в неподвижном состоянии, тем ближе ощущение болезни. Если продолжать ходить, все наладится).
Above all, do not lose your desire to walk. Everyday, I walk myself into a state of well-being & walk away from every illness. I have walked myself into my best thoughts, and I know of no thought so burdensome that one cannot walk away from it. But by sitting still, & the more one sits still, the closer one comes to feeling ill. Thus if one just keeps on walking, everything will be all right.
(Прежде всего важно не утратить желание ходить. Каждый день я «прихожу» себя в хорошее самочувствие и ухожу от любых недугов. Самые лучшие идеи посетили меня во время прогулок. И, по-моему, нет настолько тягостной мысли, чтобы от неё нельзя было уйти на прогулку. Чем дольше ты находишься в неподвижном состоянии, тем ближе ощущение болезни. Если продолжать ходить, все наладится).
❤41
«Что есть истина?» — спросил насмешливо Пилат и не стал дожидаться ответа. Разумеется, есть люди, которые испытывают восторг от неопределенности и головокружения и считают, что они попадут в рабство, если станут придерживаться какого-либо неизменного убеждения, что истина повлияет на свободу воли как в мыслях, так и в поступках. И хотя секты такого рода философов исчезли, еще остаются нерешительные умы, которые сохраняют эту привычку, хотя они и не пользуются таким влиянием, какое имели философы древности. Но ложь попадает в фавор не только потому, что для обнаружения истины нужно преодолеть трудности и приложить труд; и не потому, что, когда истина обнаружена, она налагает ограничения на мысли людей; а в силу естественной, хотя и порочной любви ко лжи, как таковой. Одна из более поздних философских школ греков занималась этим вопросом и зашла в тупик, не зная, что же во лжи есть такого, что она нравится людям, хотя она и не доставляет им наслаждения, как поэтам, и не приносит им барыша, как торговцам, а просто нравится ради самой лжи.
<...>
Действительно, примесь лжи всегда увеличивает наслаждение. Разве кто-либо усомнится в том, что если бы умы людей были освобождены от суетных мнений, лестных надежд, ложных оценок, свободной игры воображения и тому подобного, то они у многих людей сжались бы и обеднели, исполнились бы меланхолии и отвращения и стали бы неприятны им же самим. Один из отцов в великой суровости назвал поэзию "vinum daemonum", поскольку она насыщает воображение, и все же она является лишь тенью лжи. Но вред приносит не та ложь, которая проходит, не задерживаясь, сквозь ум, а та, которая пускает корни и укрепляется в нем, т. е. такая ложь, о которой мы говорили ранее.
Фрэнсис Бэкон, «Об истине и лжи»
❤6
Вроде культурный человек
«Что есть истина?» — спросил насмешливо Пилат и не стал дожидаться ответа. Разумеется, есть люди, которые испытывают восторг от неопределенности и головокружения и считают, что они попадут в рабство, если станут придерживаться какого-либо неизменного убеждения…
Почему-то очень зацепило начало этой коротенькой записки.
Похожим вопросом задается Ханна Арендт в своих рассуждениях об истине: человек и сообщество могут построить свою жизнь на лжи, ведь ложь — это радикальная степень свободы воли. Ложь как крайний извод нашей способности изменять свои обстоятельства — это буквально созидательное действие, которое создает реальность. Мы могли бы жить в реальности, полностью построенной на лжи, говорит Арендт — хотя это и была бы, по её мнению, неустойчивая реальность, и это главный повод в ней постараться не жить. Но от правдивости (в политическом смысле) мало толку — называя факты, мы не изменим мир. Рассказчик истины совершает политический поступок, только говоря о правде в окружении лжецов. Но почему рассказчиков истины вообще тянет говорить о правде?
В своем стиле этот вопрос поднимает и Ницше:
Воля к истине — это наша тяга к объективной правде. Кто-то приходит к ней силой разума (философы), кто-то — прочитав в книжке и уверовав (верующие всех мастей), кто-то — пытаясь эмпирически проверить реальность (ученые). Различные методы достижения истины и различные авторы истины приходят к различным выводам. Нет единой универсальной истины. Но у них есть кое-что общее — эти методы познания есть лишь творения человеческого разума, варианты представления реальности. Поэтому нужно бороться с тиранической волей к истине — ибо она пытается запереть нас в границах объективного, однозначного, точно-точно-точно истинного, — и представлять мир таким, как мы хотим. Реальность может быть продуктом нашей воли, а не тюрьмой обстоятельств, которые принуждают нас, говорят нам — «ты должен делать только так, и никак иначе».
Но воля к истине — не внешняя сила, которая меня принуждает. Это я и есть — это мое свойство как существа, обладающего разумом. И воля к истине — вовсе не такая уж хорошая вещь, ибо она породила философию Платона и Канта (мертворожденные абстрактные системы), религию, классическую метафизику и даже культ науки (метод формирования и проверки гипотез претендует на истину, это ли не смешно?) — и все эти вещи завели нас, людей, в кризис. Воля к истине заменила нам воображение, созидание, риск, витальность: короче, в погоне за правдой мы забыли, что жизнь — это не россыпь фактов и объективных истин, это наше восприятие жизни. У нас есть воля создать все, что мы можем себе вообразить.
Кажется, что это три разных подхода к истине (Бэкон, Арендт, Ницше): метафизический/теологический (стремление к истине, которая существует и откуда-то нам посвечивает — высшее человеческое благо), политический (общее представление об истине нужно людям, чтобы договариваться об условиях жизни в общем мире) и психологический (кто я такой, если думаю это? кем я буду, если буду думать иначе?).
На практике их, конечно, больше — и, вполне может быть, чтобы друг друга понять, нам необязательно нужна общая истина (ибо мы все уже передеремся, обсуждая, возможна ли она вообще). Но, хотя бы — нам нужна готовность (и способность) задать вопрос и дождаться ответа. Что есть истина, спросил Пилат, и дождался, пока его собеседник договорит (и вроде даже кое-что понял). Вершинка айсберга.
Похожим вопросом задается Ханна Арендт в своих рассуждениях об истине: человек и сообщество могут построить свою жизнь на лжи, ведь ложь — это радикальная степень свободы воли. Ложь как крайний извод нашей способности изменять свои обстоятельства — это буквально созидательное действие, которое создает реальность. Мы могли бы жить в реальности, полностью построенной на лжи, говорит Арендт — хотя это и была бы, по её мнению, неустойчивая реальность, и это главный повод в ней постараться не жить. Но от правдивости (в политическом смысле) мало толку — называя факты, мы не изменим мир. Рассказчик истины совершает политический поступок, только говоря о правде в окружении лжецов. Но почему рассказчиков истины вообще тянет говорить о правде?
В своем стиле этот вопрос поднимает и Ницше:
Что собственно в нас хочет «истины»? <...> Положим, мы хотим истины, — отчего же лучше не лжи? Сомнения? Даже неведения? Проблема ли ценности истины предстала нам, или мы подступили к этой проблеме?
Воля к истине — это наша тяга к объективной правде. Кто-то приходит к ней силой разума (философы), кто-то — прочитав в книжке и уверовав (верующие всех мастей), кто-то — пытаясь эмпирически проверить реальность (ученые). Различные методы достижения истины и различные авторы истины приходят к различным выводам. Нет единой универсальной истины. Но у них есть кое-что общее — эти методы познания есть лишь творения человеческого разума, варианты представления реальности. Поэтому нужно бороться с тиранической волей к истине — ибо она пытается запереть нас в границах объективного, однозначного, точно-точно-точно истинного, — и представлять мир таким, как мы хотим. Реальность может быть продуктом нашей воли, а не тюрьмой обстоятельств, которые принуждают нас, говорят нам — «ты должен делать только так, и никак иначе».
Но воля к истине — не внешняя сила, которая меня принуждает. Это я и есть — это мое свойство как существа, обладающего разумом. И воля к истине — вовсе не такая уж хорошая вещь, ибо она породила философию Платона и Канта (мертворожденные абстрактные системы), религию, классическую метафизику и даже культ науки (метод формирования и проверки гипотез претендует на истину, это ли не смешно?) — и все эти вещи завели нас, людей, в кризис. Воля к истине заменила нам воображение, созидание, риск, витальность: короче, в погоне за правдой мы забыли, что жизнь — это не россыпь фактов и объективных истин, это наше восприятие жизни. У нас есть воля создать все, что мы можем себе вообразить.
Кажется, что это три разных подхода к истине (Бэкон, Арендт, Ницше): метафизический/теологический (стремление к истине, которая существует и откуда-то нам посвечивает — высшее человеческое благо), политический (общее представление об истине нужно людям, чтобы договариваться об условиях жизни в общем мире) и психологический (кто я такой, если думаю это? кем я буду, если буду думать иначе?).
На практике их, конечно, больше — и, вполне может быть, чтобы друг друга понять, нам необязательно нужна общая истина (ибо мы все уже передеремся, обсуждая, возможна ли она вообще). Но, хотя бы — нам нужна готовность (и способность) задать вопрос и дождаться ответа. Что есть истина, спросил Пилат, и дождался, пока его собеседник договорит (и вроде даже кое-что понял). Вершинка айсберга.
❤15