tgoop.com/budnipoetessy/2648
Last Update:
Ездили вдвоем с Германом в Турцию, встречались с мамой впервые за полтора года. Мама увидела внука. Плакали и смеялись. Больше плакали, т.к. моя крестница Катя умирает от рака в Петербурге и два года борьбы за ее жизнь моей сестры и ее мужа не помогли. Еще плакали конечно оттого, что осознавали, краткость нашей встречи и скорую долгую разлуку.
Хотя мы и были неразлучно вместе несколько дней, ближе к концу нашей встречи, я понял холодящую и ужасающую для себя вещь: я не могу, не имею права, не в силах больше плакаться маме. То есть вот этот вот известный всем дочерям и сыновьям, доверяющим своим матерям, любящим их, глагол «поплакаться». Всякий раз, когда мне хотелось пожаловаться на одиночество в эмиграции, разъедающую ностальгию, фантомные боли отрезанной от меня части моего Петербурга/Ленинграда, ненужность, старение, опривычивание к безразличию, усталость от заботы о ребенке, отсутствие и не-способность к прежним чувствам и эмоциям, не-знание европейских языков, отсутствия желания желать, т.е. меланхолию… всякий раз я осекался и умолкал, а потом натягивал искреннюю, но вымученную улыбку, говоря: все хорошо, мамочка, не волнуйся, все будет хорошо.
Я понимаю, что с этими проблемами и вопросами нужно плакаться не маме, а психологу/психотерапевту, я честно пытался это делать, но недавно прочитал у Анны Наринской текст о ее опыте посещения разных психологов и психотерапевтов, которые уже проверено помогли другим людям, и у меня как провода в голове сомкнулись: дело не в психологах/психотерапевтах – они могут быть замечательные специалисты и желать тебе добра. Дело во мне. Для меня они также «говорят очевидные вещи» и «не преодолевают границу моего стыда». Поэтому, принимаю антидепрессанты, вроде сейчас более менее жизнь устаканилась.
Маме я, конечно, тоже многое не мог рассказать и поплакаться о самом постыдном, но сейчас – на третьем году эмиграции, я понял, что во-первых не имею права еще сильнее ранить итак сильно постаревшую и больную маму, ежедневно переживающую за нас на «чужбине». А во-вторых, как бы ни было страшно в этом признаться, разделение в пространстве сказывается и на телесной и эмоциональной близости. Мое тело, мой язык тела, просто уже не может полностью выразить терзающие меня эмоции и чувства без цензуры рассудка и какой-то невидимой эмоциональной стены, будто стеклянная перегородка между мной и мамой, как в переговорной комнате на свидании с узником. Вот только кто из нас узник: я или мама – узница, она ограничена меня понять, даже когда я прижимаюсь к ней всем телом, или я не в силах полностью разделить ее любовь, т.к. такое разделение для меня – вынужденного эмигранта – означает немедленное возвращение к маме, в Петербург. И я понимаю, что никакое возвращение не возможно в принципе, даже если оно физически осуществится. Это буду уже другой «я», другая мама, другой Петербург. Нет, мама конечно не требует нашего возвращения, она все понимает и любит нас с Германом и постоянно пишет трогательные сообщения в вотс-апп. Но от осознания всего этого мне порой хочется выть, как подвешенному между двумя разведенными деревьями страдальцу, бессильному сомкнуть ветви дерев обратно. Бессильному или безвольному. Тут уж кому как.
Но все же честь и хвала маме, что за три с половиной года полномасштабной войны она еще не пропиталась ежедневной пропагандой и ненавистью к «хохлам» и «коллективному Западу». В конце нашей встречи на нейтральной турецкой земле, мама после многочисленных смолл-токов, которые с легкостью заводит на улице, на пляже, в магазине, а то и прямо в море, с обреченностью констатировала: что это за страна такая, которая разрывает семьи и вынуждает родителей встречаться с детьми и внуками на чужбине. И это ее горькое признание, для меня не менее важно, чем ежедневные мои упоминания о бомбежках ее родной Украины.
BY коммунальное исследование зыбких структур 2
Share with your friend now:
tgoop.com/budnipoetessy/2648